Яна Жемойтелите

Запретная планета

1.

Осень длится и длится. Теплая, мокрая, с затяжным моросящим дождем. Она течет вперед изо дня в день, плавная, как река, увлекающая за собой бурые кораблики листьев, а потом и нас самих, выхватывая по одному из социального окружения и унося в пространстве-времени в темную глубину прошедшего. Скорая зима проявляется разве что наступлением тьмы, которая день за днем оттяпывает минуты света, и в иной момент черное бесснежие ощущается уже как долгий ночной кошмар.

В субботу в библиотеке пустынно. В середине дня воздух внутренних помещений желт от электрических ламп и будто тягуч. Прежде, когда сюда ходило много людей, чувствовалось в воздухе особое, почти электрическое напряжение, каковое и возникает при коллективной работе мысли. Теперь студентам библиотека уже не нужна в той мере, что прежде, дневные посетители – в основном пенсионеры, да и те из породы доживающих интеллигентов, с юности сохранивших привычку ходить в библиотеку.

Сергей Александрович сегодня пришел в робкой надежде сыграть с кем-нибудь в шахматы. Вряд ли у нас в библиотеке найдется столь же сильный игрок, как Сергей Александрович, и он, вероятно, сам это понимает.

Я библиотекарь и разве что знаю, как ходят шахматные фигуры. Я даже боюсь играть в шахматы, именно из опасения, что меня затянет. А я не люблю, когда что-то меня основательно затягивает, будь то сериал или вязание. Шахматы тем более. Я боюсь одержимости, ведь тогда придется отказаться от многого другого и думать только о шахматах.

И все-таки сегодня мы сыграем. Сергей Александрович раскладывает на столе доску и расставляет фигуры, уступая мне право играть белыми. Для меня это абсолютно безнадежное преимущество, понятно же, что Сергей Александрович разобьет меня через три минуты, хотя я все же буду сопротивляться, а он еще станет помогать мне в этом, потому что в данном случае важен сам процесс, а не результат.

Фигурки на доске застыли в боевой готовности, и я даже немного завидую их равнодушной стойкости.

– e2-e4, – говорю я, осторожно двигая пешку на новую позицию.

– А я вот в шахматы еще в обычной школе начал играть, – говорит Сергей Александрович и ходит пешкой е7-е5.

Классический центральный дебют. Пожалуй, на этом кончаются мои познания в шахматной науке, однако у меня все же есть еще одно преимущество, кроме игры белыми. Я вижу шахматную доску, а Сергей Александрович нет. Партия разыгрывается у него в голове. Хотя всякая игра в сущности ведется вслепую. Комбинация просчитывается в уме на пять-шесть ходов вперед. Считается, что опытным шахматистам доска и фигуры только мешают. Но я едва ли просчитаю комбинацию на два шага вперед.

И, пока я тщательно обдумываю очередной ход, пытаясь изобразить, что я что-то понимаю в шахматах, Сергей Александрович рассказывает мне, что именно хотел рассказать уже давно. Потому что если не расскажет, его историю поглотит медленная река осени, и она осядет где-то на илистом дне забвения.

2.

Интернат для слабовидящих открыли в поселке Латва еще в 1938-м году. В начале шестидесятых он активно приминал всех желающих, правда, по своей воле туда никто не попадал. Кто в самом деле хочет учиться в отрыве от семьи и родного двора? А что там особенная система обучения, так это еще поди объясни ребенку. Одно хорошо в интернате: там никто не дразнил из-за плохого зрения, не обзывал слепым, там все видели плохо – в той или иной степени. Кто был вообще одноглазый, кто с бельмом.

А еще в той же Латве был интернат для глухонемых детей. И отдельно – для умственно отсталых, который в народе называли школой для дураков. И если с глухонемыми не общались, потому что последним сказать было нечего, они ведь даже ругаться не умели, то умственно отсталые при малейшем приближении пугали абсолютно всех детей: когда их строем вели по поселку в баню или в кино, они кричали, корчили рожи или же, напротив, тупо брели вперед, едва сознавая, кто они такие и откуда взялись.

В общем, всем богат был поселок, растянувшийся на берегу реки Ивенки на целых девять километров. Были в нем и совхоз «Маяк», и свиноферма, обитателей которой откармливали интернатовскими объедками, благо, общественное питание в те времена было невкусным, и редко кто, даже переживая постоянное недоедание, способен был проглотить склизкую кашу, комком застывшую в алюминиевой миске. Так что свиньи в Латве достигали гигантских размеров, и Сережа, впервые столкнувшись с местной скотиной, даже не сразу понял, кто это. У них на Старой Кукковке, на окраине Петрозаводска, свиньи если у кого и были, то поджарые, которые носились по улице, что твои собаки.

Сережа сам бы ни за что на свете не отправился в эту Латву. Первый класс он окончил в обычной школе на Старой Кукковке, однако с трудом, потому что ничего не видел, что там написано на доске, даже с первой парты, когда солнце ударяло в окно. Учителя ругали его, а ребята дразнили, потому что в те годы считалось, что если ты плохо видишь, то ты вообще ущербный и место тебе среди таких же ущербных. А кукковские дети отличались особой жестокостью, потому что район считался криминальным, там, помимо прочего люду, бывшие зэки селились, ну, которые в 56-м вышли. И если даже ни в чем не были виноваты, то лагерные порядки усвоили хорошо, крепко. А еще были на Старой Кукковке и обычные работяги, находящие единственную отдушину в пол-литровке… Да что говорить!

Впрочем, Сережа иной жизни не знал в свои восемь лет, поэтому думал, что мир именно так и устроен. И когда врач в поликлинике сказал, что мальчик лучше видеть не станет, Сережа особо и не расстроился. Он с самого рождения мир воспринимал как череду ярких пятен, а люди представлялись ему смутными силуэтами, которые различались голосами и запахами. Обитатели Старой Кукковки пахли резко. Перегоревшими в печи дровами, табаком, морозом, с похмелья – перегаром, а пили мужики тогда ой как здорово. Женщины пахли кухней, некоторые – тяжелыми духами, и Сереже представлялось, что эти надушенные женщины никогда не стоят у дровяной плиты, хотя он, конечно же, ошибался. В те времена даже каменные дома отапливались дровами…

Утро начиналось криком петуха – соседи держали кур, потом сама собой включалась радиоточка, но можно было еще немного поспать – с радиоточкой просыпалась мама, которой нужно было приготовить завтрак, а Сережина школа была в пяти минутах ходьбы, и он поднимался, когда через старую Кукковку проходил, сбавляя обороты, ленинградский поезд. Перестук колес поутру был не таким ярким, его заглушали прочие утренние звуки: лай собак, привычная уличная перебранка… Другое дело ночью. Если Сереже случалось проснуться посреди глухой полуночной тишины, перестук колес отдавался в голове ясно и четко. Ночные поезда проносились мимо на огромной скорости, торопясь в далекий пункт назначения. И Сереже представлялось, что однажды он тоже уедет на поезде далеко-далеко, например, в Москву. Потому что в Москве происходила настоящая жизнь. Он видел ее в кино. В кинотеатре «Строитель» перед каждым сеансом крутили киножурнал, в котором показывали, какие дома строятся в Москве, какие в Кремле проводятся елки и какие игрушки продаются в московских универмагах. Он таких никогда в руках не держал.

Сережа вообще очень любил ходить в кино: фигуры на экране были просто огромные, и он все-все понимал, что там происходит. Поэтому он давно для себя решил, что станет киномехаником. Сиди себе в будке и целый день кино крути. Какая там еще картонажная фабрика! Это врачи так сказали, что после интерната Сережа сможет работать на картонажной фабрике. Но что за радость – коробки клеить? Кому вообще нужны эти коробки, если в них разве что ботинки из магазина приносят, а потом сразу же выкидывают. Коробки то есть, не ботинки. Хотя новые ботинки Сережа тоже б с удовольствием выкинул. Эти ботинки приходилось носить с шерстяным носком, потому что купили по обыкновению на вырост, но даже с этим носком нога в ботинках болталась, и на второй день пятки стерлись в кровь. «Терпи! – говорила мама. – У нас у всех мозоли, и мы терпим. Еще не у каждого есть новые ботинки, многие, вон, за братьями всю жизнь донашивают».

Толстая врачиха сказала, что в интернате дают казенную обувь и кормят бесплатно, то есть хоть на это маме тратиться не придется. А кино в Латве тоже есть. Большой богатый поселок, не какая-нибудь дыра. И на речку, кстати, можно ходить, если разрешат, конечно. Что? Если ли там шамхатный кружок? Ну-у, я не знаю. Но ты можешь взять с собой шахматы, заодно и ребят научишь играть. Надо же, ты умеешь играть в шахматы. А кто тебя научил?

У врачихи был такой противный фальшивый голос, что Сереже расхотелось рассказывать, что он научился играть совершенно случайно, однажды задержавшись в школе после уроков. Мама возвращалась домой только поздно вечером, а на улице братья Пенкины дразнили его из-за пальто в клеточку. Пальто досталось ему от двоюродного брата. Было оно на редкость тяжелое, а рукава из-за толстого ватина сами собой торчали по сторонам, как у пугала. Вообще клетчатые пальто были тогда почти у каждого, но это было на редкость уродливое, да еще в крупную желтую клетку, как у клоуна. «Ничего, для зимы сойдет, – решила за Сережу мама. – К весне все равно вытянешься. Что же, на один сезон пальто покупать?»

Другого пальто у Сережи не было, а в школьном дворе носились братья Пенкины – Сережа наблюдал за ними в окно. День уже угасал, но братья все бегали, громко переругиваясь и кидаясь снежками, стоять у окна в гардеробе было откровенно безголово и неуютно, потому Сереже решил вернуться в класс и переждать там. Заодно можно математику сделать. Математика Сереже давалась легко: он быстро считал в уме, и задачки воспринимал на слух…

Но тут оказалось, что в классе занимается шахматный кружок. Сережа только заскочил внутрь – за партами сидели большие ребята, а Савелий Петрович, учитель труда, втолковывал им, что пешкоедство – причина большинства поражений. Заметив Сережу, Савелий Петрович сказал: «Давай-давай к нам», и Сережа послушно затек в класс.

В СССР в шахматы играли все и везде. Моду задал еще Владимир Ильич. Ему, конечно, стремились подражать. В шахматы играли мамы с детьми, пионеры и пенсионеры на улице, играли рабочие на заводе в обеденный перерыв и отдыхающие на пляже, играли студенты в общежитии, моряки в море, старцы в горном ауле и даже оленеводы-жители тундры. Играть в шахматы было столь же естественно, как уметь читать…

И Сережу затянуло. В шахматах он был на равных со зрячими, и они даже его уважали за то, что такой шкет несколько раз сумел обставить пятиклассника, который выступал на первенстве района. Сережа надеялся, что его прекратят дразнить по любому поводу – за клетчатое пальто, за то, что не видит даже с первой парты, за корявый почерк и кучу ошибок в словарном диктанте…

– Ты все равно не сможешь учиться в обычной школе, – сказала толстая врачиха. – И тебя больше никуда не возьмут. Вырастешь – будешь стеклотару сдавать.

Она произнесла это таким твердым голосом, что Сереже стало по-настоящему страшно. Хотя отправляться в интернат тоже было страшно.

– Ничего, другие дети как-то в интернате живут, – подхватила мама. – Там дисциплина, без дела не будешь болтаться.

А Сережа вроде бы и так не болтался без дела. Шахматы – разве плохое дело? Он хотел в будущем на разряд сдать.

И когда лето брызнуло неожиданно яркое и веселое, Сережа надеялся, что оно продлится вечно и что вообще этот интернат – чья-то плохая шутка, потому что как такое может быть, что человека силой увозят куда-то очень далеко, и мама почему-то не возражает, хотя ей же положено спасать своих детей от всяческих напастей. На то она и мама.

Все лето по радио крутили радостные песни, свет их радости окрашивал кукковские будни. Однако когда в августе березы предательски брызнули желтым, Сережа понял, что прощание неотвратимо, как и приход осени. Вот шмели еще летают, деловито жужжат, присаживаясь на запоздалые цветы клевера, будто не сознавая, что день-другой, и для них все навсегда кончится, они тихо уснут где-то между рамами, наглухо запечатанными на зиму. И он так же остро ощущал неотвратимость осени как всеобщего наказания за беззаботные летние дни, тепло и щедрое солнце. Сережа, как и большинство советских детей, полагал, что если в жизни случается что-то очень хорошее вроде каникул, за этим непременно последует расплата. Хотя в школе, конечно, рассказывали, что советские дети безусловно счастливы, но как-то это всеобщее счастье не ощущалось. Школьные будни были протяжны и сумеречны.

В последнюю субботу августа мама отвела его на автобусную остановку за железной дорогой. Автобусы ходили редко, и им пришлось еще около часа сидеть на лавочке. Мама, глядя куда-то в сторону, молчала. Сережа тоже молчал, сжимая в руках небольшой картонный чемодан, в котором находились все его немногочисленные пожитки, включая коробку с шахматами. Не может же быть, чтобы в интернате не играли в шахматы. Играл же вслепую шахматист Морфи. Правда, рассказывают, что он очень скоро сошел с ума. Ему стало казаться, что у него то и дело похищают ботинки…

– Ты это… – наконец произнесла мама. – Что я там тебе положила, сам съешь, с пацанами не делись. Ну… пряники, яблоко… Хотя голодным не останешься, не бойся, так хорошо кормят.

– Я и не боюсь, – ответил Сережа, и больше они не разговаривали.

Наконец, пыхтя и фыркая сизым дымом, приехал автобус. Сережа редко выезжал в город, поэтому путешествие на автовокзал несколько сгладило жгучую тоску, которая угнездилась внутри. Автобус шел как-то очень долго, запинаясь на остановках каждые пять минут и впуская внутрь все больше людей. В автобусе стало очень душно, и мама вслух пожалела, что они заняли сиденья в самой середине – оба выхода оказались очень далеко, им пришлось заранее протискиваться к дверям сквозь плотно стоящих людей. Особенно досаждал Сережин чемодан, он мешал абсолютно всем, и какая-то тетка даже проворчала, что с таким багажом на такси «ездиют». Сережа знал, что «ездиют» говорить неправильно, им об этом каждый день напоминала учительница, но все вокруг все равно говорили: «ездиют», и с этим ничего нельзя было поделать.

Потом они еще сидели на автовокзале в ожидании автобуса на Латву. Мама купила пару пирожков с капустой. Стоило поднести пирожок ко рту, как все пространство вокруг облепили лохматые наглые голуби, так и норовя отхватить кусок. Но каждое мгновение этого дня обретало особый смысл как что-то происходящее в последний раз, может быть. Сереже казалось, что там, куда он едет, не будет голубей и пирожков с капустой. И даже солнца не будет, а только один бесконечный дождь, как обычно по осени, с раннего утра и до самого вечера. И даже ночью, если проснуться и прислушаться к тому, что там происходит вокруг, слышен будет только шум дождя за окном… Неужели этого не понимала мама?

Одиночество – яркое и пронзительное – обрушилось на Сережу огромным холодным ливнем уже вечером, когда мама, погладив его по голове и сказав что-то вроде «Учись хорошо, Сережа», побрела к остановке, помахивая сложенным зонтом. Мама даже ни разу не оглянулась, а если и оглянулась, Сережа этого уже не рассмотрел. Он было устремился за мамой, но похожая на бабу Ягу нянечка, которая выдавала белье, придержала его за рубашку: «Куда? На каникулах повидаешься». Когда теперь эти каникулы? Через целых два месяца! Да разве можно их вытерпеть здесь, среди совсем чужих и недобрых людей?

Сереже отвели койку в самом углу просторной комнаты, в которой, кроме таких же кроватей, из мебели был только массивный стол у окошка и огромный шкаф, за приоткрытой дверцей которого таилась нерушимая тьма. Еще был медный умывальник над раковиной с куском хозяйственного мыла и печка-голландка, пока мертвая и холодная, но когда-то, должно быть, обогревавшая дом в течение долгой зимы. Других ребят в интернате пока не было. Как сказала нянечка тетя Галя, они должны были приехать к самому началу занятий, к 1 сентября, «А ты пока еще пообвыкнешь. Те-то пострелы вернутся, весело будет». Эта же тетя Галя, которая все слова произносила так, как будто ругалась, отвела Сережу на ужин, он состоял из каши с куском масла, сладкого чая и куска хлеба. Кашу Сережа только попробовал – она оказалась соленой и склизкой, но чай выпил. Потом, вернувшись к своей койке, он ощутил нытье под ложечкой – очень хотелось есть, чувство было далеко не ново, ему и в прошлой жизни частенько хотелось есть, но дома всегда можно было перехватить горбушку с солью. Теперь же он достал из чемодана яблоко и с жадностью его схрумкал, заглушив голод. Пряники он решил оставить на завтра, он вообще привык все самое вкусное оставлять на потом.

Однако напрасно.

Утро началось с шумной возни в коридоре, и, стоило Сереже открыть глаза, как ему почудилось, что день в самом разгаре. Из коридора доносились голоса и громкий топот, потом дверь распахнулась и кто-то очень шумный вломился в комнату, отругиваясь от тети Гали. Сережа присел на постели, и белобрысый пацан мгновенно вырос возле него.

– Чё, новенький? – голос у него оказался визгливый и на редкость противный. – А пожрать у тебя есть, новенький?

Не ожидая ответа, он выпотрошил Сережину тумбочку и схватил кулек с пряниками.

– Не трожь! Не твое! – остатки сна мгновенно слетели, и Сережа вцепился в свой кулек.

– Ни фига себе жлоб! – пацан резко оттолкнул Сережу. – У нас тут нет мое-твое, у нас все общее, усек?

Сережа наконец разглядел, что у пацана левый глаз затянут мутным бельмом, а рот огромный, просто от уха до уха.

– Подумаешь, пряники! Делов-то, – примирительно сказал пацан, отправляя в рот пряник. – Я, может, когда-нибудь тебя тоже угощу, если мне из дому чего пришлют. Только мне не пришлют, не надейся. Мамка у меня не просыхает, а батя прошлой зимой откинул коньки. Так что у меня дома того, жрать совсем нечего, а тута кормят хотя бы. Ты чё, еще и в шахматы играешь? Умный, да?

Коробку с шахматами пацан наверняка тоже заметил в тумбочке. И Сереже тем более стало обидно, как если бы пацан покушался и на его шахматы.

– А ты сам тупой? – неожиданно ответил он.

– Я-то? Конечно, тупой, – ничуть не обиделся пацан. – Умных сюда не отправляют. Читать-писать научат – и привет, на картонажную фабрику трудиться по гроб жизни.

– А я не хочу на картонажную фабрику!

– А куда ты денешься-то? Глаза – две плошки, не видят ни крошки. Попробуй только хорошо учиться – зубы выбью, понял? И мне за это ни фига не будет. Потому что я инвалид детства. А уродов не трогают.

– И тебе нравится уродом ходить? – Сереже вовсе не хотелось беседовать с этим пацаном, но он не мог не задать ему этот вопрос.

– Ну а чё плохого-то? Урод – он и есть урод, с него какой спрос? Вкалывать зато не нужно. Батя у меня, вон, в лесу горбатился, а потом раз – и нету. Надорвался. Чёй-то у него там внутри булькнуло – и кранты… Меня вообще Васькой зовут. А тебя как?

– Сережа, – сказал Сережа только потому, что не ответить было бы невежливо.

– Ах, Сирожа-Сирожа, – передразнил Васька. – Серый ты, понял? Серый, как штаны милиционера. У тебя батя случайно не в ментовке служит?

– Что? А, нет.

– Вот и хорошо. А то ты бы еще обиделся. Ну чё застыл? Портки натягивай и айда на завтрак. Брюхо к хребту прилипло!

Завтрак состоялся такой же, как и вчерашний ужин. Склизкая каша в алюминиевой плошке со шлепком сливочного масла, чай и кусок хлеба. И снова Сережа не смог проглотить и две ложки каши, а Васька тем временем наяривал за обе щеки и еще Сережину порцию выклянчил, когда Сережа отодвинул миску; «Эй, ты давай не жмись».

Сережа понял, что здесь иначе не получается – кто первым кусок урвал, тот и прав. И он который раз за сутки вздохнул горестно и покорно.

Зато впереди оставался бесконечно долгий день, не занятый совершенно ничем, потому что уроки начинались только послезавтра, а за словом «пообвыкнуть» крылись интересные, в общем-то, вещи. Васька первым делом отвел Сережу к реке. Оказалось, что к реке бегать можно и даже не нужно ни у кого спрашивать разрешения, потому что «куда денутся-то», как сказала тетя Галя. Васька оставшимся глазом видел вполне себе прилично, а про бельмо сказал, что в детстве отец по пьянке ему в глаз двинул, даже сотрясение мозга было, а потом бельмо выросло. Но ничего, и так вполне себе жить можно, только черники нужно есть побольше, чтобы еще хуже не было. Черника росла в лесу за поселком, но туда ходить не больно-то разрешали, потому что в лесу жили настоящие волки. Они прошлой зимой пять собак задрали, в горло вцепятся – и привет.

Сережа слушал, затаив дыхание.

– А вот еще в прошлом году был случай, – продолжал Васька. За разговорами он достал из кармана спички – на кухне спер, как он сам объяснил, и принялся сооружать на берегу небольшой костерок. – Так вот. Восьмого марта доярки в совхозе нажрались так, что утром на работу не вышли. И молоко у коров сгорело прямо в вымени. Коровы от боли ревут, а уже ничего не поделаешь. Даже на мясо их не зарубить – все отравлено этим молоком. Ну так их тогда отдали волкам, чтобы те домашнюю скотину не трогали.

– Волкам? – ужаснулся Сережа.

– Куда ж еще-то. Правильно сделали. Всяко лучше, чем просто закопать.

Васька, насвистывая раздувал костерок. Кроме спичек, он стащил с кухни несколько кусков хлеба и теперь, нанизав их на палочку, поджаривал над огнем. Так и дома, на Старой Кукковке, поступали мальчишки, но этот хлеб показался Сереже неожиданно вкусным, и, надкусив хрустящий кусок, он даже подумал, что вроде бы все и ничего, жить можно.

– Да ты не ссы, – сказал Васька, уминая жареную краюшку.– Подумаешь, волки, эка невидать. Волки в поселок только зимой заходят, летом их не видать. Да и вообще тут весело. Погоди, денег подкоплю, сходим с тобой кино посмотреть – «Запретная планета» называется. Не смотрел?

– Нет. А как ты денег накопишь-то? – хмыкнул Сережа.

– На автостанцию если каждый день ходить, быстро насобирать можно. Там деньги прямо на земле валяются. Люди у нас медяков не считают. Блеснет на солнце – хватай.

– А что за кино? – заинтересовался Сережа.

– Да я пока не смотрел. Нам только «Семеро смелых показывают», ну и еще про партизан. А «Запретную планету» уже два дня крутят. Фантастика какая-то. Про космос. Фантастику любишь?

Сережа пожал плечами. Он в самом деле не мог ответить на этот вопрос.

– Не, я только фантастику читаю. В библиотеке уже все книжки перечитал. Вот теперь хочу кино посмотреть про космос.

За спиной наметилось какое-то движение, Сережа почувствовал это вот именно спиной. Он обернулся: неподалеку стоял какой-то парень, похожий на мешок – толстый и бесформенный.

– Семка! – окликнул Васька. – Дуй сюда, хлеба дам.

Семка, переваливаясь, приблизился и осторожно устроился возле костра прямо на траве. Лицо у него какое-то поросячье, с крошечными глазками и вздернутым пятачком.

– Держи! – Васька протянул ему хлеб на палочке, Семка жадно схватил кусок и засунул в рот, обжигаясь и давясь.

– Не жадничай, дурень! – посоветовал Васька. – Нет, ну ты глянь, дурень – он и есть дурень. Как будто кто-то у него отнимет… Семка – он того, пацан хороший, только на голову больной, поэтому ты его не обижай!

– Я-а? – возмутился Сережа. – Разве я обижа…

– Ну дак ты шибко умный, в шахматы играешь, а этот дурак на всю голову. Но он хоть соображает чуть-чуть, с ним даже поговорить можно иногда. Семка, вкусно?

– Вкусно, – Семка облизал пальцы. – А еще есть?

– Еще будет в следующий раз. У меня карманы дырявые, много в них не набьешь. Да и ругают нас, если хлеб тырим. Вон ты тоже возьми да в столовой стырь. Тебе вообще ничего не будет, ты ж дурак.

Васька громко захохотал, Семка в ответ радостно закивал, а Сереже стало немного нехорошо. Вдобавок Семка чихнул, и у него из носа вылетела зеленая сопля, которую он тут же размазал рукавом. Вот почему так получается, что Семка же все прекрасно видит вокруг, слышит, чувствует – но ничего не понимает при этом. Может быть, даже не понимает, что он на свете живет. А сам Сережа зато все понимает и даже в шахматы умеет играть, но при этом ничего не видит. Зрения в остатке пятнадцать процентов, и то в одном глазу, как сказала толстая врачиха, и Сережа это запомнил.

– А вот научи Семку в шахматы играть, – сказал Васька. – Вдруг у него мозги сами на место встанут.

– Не, не получится, – помотал головой Сережа.

– А чего не получится? Семка, вот ты знаешь, как конь ходит?

– Конь? – переспросил Семка. – Сокол?

– Да не Сокол, дурак, а шахматный конь. Ну, шахматы – игра такая есть.

– Какой еще сокол? – удивленно спросил Сережа.

– Да иди ты! Сокол – это старый конь, он при интернате живет. Нас еще в прошлом году водили на него смотреть, чтоб мы, значит, поняли, кто такая лошадь. Ну, слепым же не объяснишь, какие они – хвост и копыта. Так вот их к коню подводили, а они его по морде гладили и хлебом еще коня угощали. Если с обеда украдешь сахар, сходим коня посмотрим. К нему без угощения нельзя – копытом двинет.

– А как я тебе сахар украду, он же в чае? – задумался Сережа.

– Ну ты лох! Сахар нужно прямо на кухне красть. Я повариху отвлеку, а ты тем временем карманы набьешь.

– А если поймают?

– Поймают – ну и ладно. Мы ж уроды. Говорю, уродом быть выгодно. Сахар стибришь, а тебе за это ни фига не сделают. А дуракам дак вообще хорошо. Семка, вон, даже если кого прирежет, его разве что в психбольницу упекут.

Семка в крайнем удивлении уставился на Ваську, потом сказал:

– Не, человека ножом нельзя.

– Почему нельзя-то? Тебе можно.

– Нет, – упрямо повторил Семка. – Нельзя.

– А почему нельзя? – прицепился Васька.

– Потому что он живой, – сказал Семка.

– Ой, ё-моё, живой! А если от него вред один, когда он живой? Зачем он нужен такой? – и Васька смачно, от души плюнул.

Речка Ивенка, быстрая и порожистая, неслась по поселку неведомо куда, образуя шумные и пенистые перекаты. Если долго смотреть на ее воду, голова начинала кружиться. Река успокаивалась только возле плеса. Там, в тихой заводи, можно были удить рыбу и даже купаться. Но, как рассказал Васька, купаться у интернатовских все равно не получается, потому что вода из-за бурного течения прогревается только к середине лета, когда в интернате никого, так что речка почти бесполезна, хотя рыба в ней водится. Но это ж какая тоска – сидеть на берегу и часами на поплавок пялиться. Нет уж, лучше на кухне жратву стибрить.

Слушая Ваську, Сережа все больше убеждался, что вовсе он не тупой, а очень даже смышленый человек, хотя и злой. Или не злой, а просто бывалый. И уж гораздо больше Сережи приспособлен к жизни, хотя, может, когда-нибудь и Сережа приноровится к местным обстоятельствам, но пока каждый новый шаг его только пугал.

Вот коня смотреть пошли после обеда, стибрив на кухне несколько кусков сахара. Это оказалось несложно: куски сахара горкой лежали в миске возле намытых стаканов. Пока Васька отвлекал повариху, навязчиво клянча сахар, потому что «без него жить совсем невмоготу», Сережа сунул в карман три кусочка и, поскольку он для надежности придерживал эти кусочки в кармане рукой, ладонь сделалась липкой и противной, а вымыть было негде, потому что Васька все-таки выклянчив еще несколько кусочков, мигом потащил его смотреть коня.

Вообще-то конь был Сереже не в диковинку. На Старой Кукковке жила добрая кобыла Муха, хозяин по воскресеньям запрягал ее и зачем-то ездил в город. Но с руки коня Сережа никогда еще не кормил и все переживал, вдруг возьмет да укусит, пальцы-то сладкие. Но Васька смело обогнул здание интерната, завернул во двор и направился прямиком к конюшне. Она легко распознавалась по запаху, видно, убирали там редко.

– Иван Михалыч! – зычно крикнул Васька, и на его призыв откуда-то выкатился невысокий мужичок в надвинутой на самые глаза ушанке, хотя вроде бы еще было лето, и в шапке ходить было очень странно.

– А, это ты, пострел, – устало-равнодушно отозвался Иван Михалыч и больше ничего не сказал, наверное, точно зная, зачем пожаловал Васька.

Иван Михалыч вразвалку зашагал к конюшне, Васька с Сережей последовали за ним. Горячий дух конского пота ударил в нос. Почуяв их приближение, конь заржал, то ли приветствуя, то ли выражая недовольство.

Сокол оказался просто гигантским конем. Черная громада его тугого тела сгустком тьмы маячила в стойле, и у Сережи невольно вырвалось «Ого!».

– Не боись, это добрый конь, – подбодрил Иван Михалыч, и Сережа, робко приблизившись, протянул ему кусочек сахара на ладони. Ему все равно было очень страшно, он даже зажмурился и отвернул голову, чтобы не видеть близко морду коня, но вдруг ощутил ладонь очень ласковое мягкое прикосновение теплых бархатных губ. Сокол осторожно взял с его ладони кусочек сахара, и Сережа почувствовал кожей горче дыхание коня.

– Этот конь всех людей любит, – сказал Иван Михалыч. – Ко всем привязан. Глупая скотина. Хотя вроде и умная. Но и глупая потому, что людям доверять привык, а люди – они всякие есть. И даже в школе для дураков бывают всякие…

– Ну почему? Семка, вон, добрый, – вклинился Васька.

– Семка добрый, – подтвердил Иван Михалыч. – Потому что Семка ваш даунёнок.

– Кто? – переспросил Сережа.

– Ну, болезнь у него такая, этот… синдром Дауна называется по науке. Я тут за службу всяких слов нахватался. Так вот даунята с лица на поросят похожи, все как по одной болванке, и все добрые. Потому и глупые, что шибко добрые. А добрые вообще долго не живут…

– Почему? – опять спросил Сережа, и ему сразу стало жаль Семку. Потому что Семка был как бы уже его знакомый, к тому же добрый.

– Потому что добрые, что твои ангелочки, комара лишний раз не пришибут. А есть в ихней школе и такие злыдни, которым в радость животину обидеть, потому что она ответить не может. Пару лет назад был у нас такой воспитанник Гвоздев, его Гвоздем прозвали, здоровый лоб, а ума совсем не было. Так вот этот гвоздь собаке в похлебку битого стекла подмешал, чтобы, значит, посмотреть, как она мучиться будет. Ну, этого Гвоздя потом в дурку отправили, потому что там ему и место. Не стоило его даже в школе учить, ума-то все одно не прибавилось…

Иван Михалыч еще долго распространялся про все три интерната и их воспитанников, и в некоторый момент Сережа даже решил, что конюх Иван Михалыч тут самый главный, потому что про каждого воспитанники мог много чего рассказать, к тому же еще за конем ходил. А конь в шахматах – еще какая боевая единица!

Напоследок, когда они уже собрались уходить, Сережа несколько раз обернулся, чтобы хорошенько запомнить, как выглядит Сокол. Вот, значит, какой он, черный конь. Громадный, но ничуть не страшный. И Сережа так решил, что в следующий раз, если ему все-таки случится с кем-нибудь сыграть в шахматы, он добровольно сыграет черными. Потому что черный конь – теперь его близкий друг. И он даже угощал его сахаром с ладони.